Читать краткий пересказ толстая река оккервиль. Татьяна толстая - река оккервиль

Татьяна Толстая

Река Оккервиль

Когда знак зодиака менялся на Скорпиона, становилось совсем уж ветрено, темно и дождливо. Мокрый, струящийся, бьющий ветром в стекла город за беззащитным, незанавешенным, холостяцким окном, за припрятанными в межоконном холоду плавлеными сырками казался тогда злым петровским умыслом, местью огромного, пучеглазого, с разинутой пастью, зубастого царя-плотника, все догоняющего в ночных кошмарах, с корабельным топориком в занесенной длани, своих слабых, перепуганных подданных. Реки, добежав до вздутого, устрашающего моря, бросались вспять, шипящим напором отщелкивали чугунные люки и быстро поднимали водяные спины в музейных подвалах, облизывая хрупкие, разваливающиеся сырым песком коллекции, шаманские маски из петушиных перьев, кривые заморские мечи, шитые бисером халаты, жилистые ноги злых, разбуженных среди ночи сотрудников. В такие-то дни, когда из дождя, мрака, прогибающего стекла ветра вырисовывался белый творожистый лик одиночества, Симеонов, чувствуя себя особенно носатым, лысеющим, особенно ощущая свои нестарые года вокруг лица и дешевые носки далеко внизу, на границе существования, ставил чайник, стирал рукавом пыль со стола, расчищал от книг, высунувших белые язычки закладок, пространство, устанавливал граммофон, подбирая нужную по толщине книгу, чтобы подсунуть под хромой его уголок, и заранее, авансом блаженствуя, извлекал из рваного, пятнами желтизны пошедшего конверта Веру Васильевну – старый, тяжелый, антрацитом отливающий круг, не расщепленный гладкими концентрическими окружностями – с каждой стороны по одному романсу.

– Нет, не тебя! так пылко! я! люблю! – подскакивая, потрескивая и шипя, быстро вертелась под иглой Вера Васильевна; шипение, треск и кружение завивались черной воронкой, расширялись граммофонной трубой, и, торжествуя победу над Симеоновым, несся из фестончатой орхидеи божественный, темный, низкий, сначала кружевной и пыльный, потом набухающий подводным напором, восстающий из глубин, преображающийся, огнями на воде колыхающийся, – пщ-пщ-пщ, пщ-пщ-пщ, – парусом надувающийся голос, – все громче, – обрывающий канаты, неудержимо несущийся, пщ-пщ-пщ, каравеллой по брызжущей огнями ночной воде – все сильней, – расправляющий крылья, набирающий скорость, плавно отрывающийся от отставшей толщи породившего его потока, от маленького, оставшегося на берегу Симеонова, задравшего лысеющую, босую голову к гигантски выросшему, сияющему, затмевающему полнеба, исходящему в победоносном кличе голосу, – нет, не его так пылко любила Вера Васильевна, а все-таки, в сущности, только его одного, и это у них было взаимно. Х-щ-щ-щ-щ-щ-щ-щ.

Симеонов бережно снимал замолкшую Веру Васильевну, покачивал диск, обхватив его распрямленными, уважительными ладонями; рассматривал старинную наклейку: э-эх, где вы теперь, Вера Васильевна? Где теперь ваши белые косточки? И, перевернув ее на спину, устанавливал иглу, прищуриваясь на черносливовые отблески колыхающегося толстого диска, и снова слушал, томясь, об отцветших давно, щщщ, хризантемах в саду, щщщ, где они с нею встретились, и вновь, нарастая подводным потоком, сбрасывая пыль, кружева и годы, потрескивала Вера Васильевна и представала томной наядой – неспортивной, слегка полной наядой начала века, – о сладкая груша, гитара, покатая шампанская бутыль!

А тут и чайник закипал, и Симеонов, выудив из межоконья плавленый сыр или ветчинные обрезки, ставил пластинку с начала и пировал по-холостяцки, на расстеленной газете, наслаждался, радуясь, что Тамара сегодня его не настигнет, не потревожит драгоценного свидания с Верой Васильевной. Хорошо ему было в его одиночестве, в маленькой квартирке, с Верой Васильевной наедине, и дверь крепко заперта от Тамары, и чай крепкий и сладкий, и почти уже закончен перевод ненужной книги с редкого языка, – будут деньги, и Симеонов купит у одного крокодила за большую цену редкую пластинку, где Вера Васильевна тоскует, что не для нее придет весна, – романс мужской, романс одиночества, и бесплотная Вера Васильевна будет петь его, сливаясь с Симеоновым в один тоскующий, надрывный голос. О блаженное одиночество! Одиночество ест со сковородки, выуживает холодную котлету из помутневшей литровой банки, заваривает чай в кружке – ну и что? Покой и воля! Семья же бренчит посудным шкафом, расставляет западнями чашки да блюдца, ловит душу ножом и вилкой, – ухватывает под ребра с двух сторон, – душит ее колпаком для чайника, набрасывает скатерть на голову, но вольная одинокая душа выскальзывает из-под льняной бахромы, проходит ужом сквозь салфеточное кольцо и – хоп! лови-ка! она уже там, в темном, огнями наполненном магическом кругу, очерченном голосом Веры Васильевны, она выбегает за Верой Васильевной, вслед за ее юбками и веером, из светлого танцующего зала на ночной летний балкон, на просторный полукруг над благоухающим хризантемами садом, впрочем, их запах, белый, сухой и горький – это осенний запах, он уже заранее предвещает осень, разлуку, забвение, но любовь все живет в моем сердце больном, – это больной запах, запах прели и грусти, где-то вы теперь, Вера Васильевна, может быть, в Париже или Шанхае, и какой дождь – голубой парижский или желтый китайский – моросит над вашей могилой, и чья земля студит ваши белые кости? Нет, не тебя так пылко я люблю! (Рассказывайте! Конечно же, меня, Вера Васильевна!)

ВЕСТНИК ПЕРМСКОГО УНИВЕРСИТЕТА

2016 РОССИЙСКАЯ И ЗАРУБЕЖНАЯ ФИЛОЛОГИЯ Выпуск 4(36)

УДК 821.161.1.09-32

doi 10.17072/2037-6681-2016-4-150-155

«ПЕТЕРБУРГСКИЙ ТЕКСТ» ТАТЬЯНЫ ТОЛСТОЙ (мотивный комплекс рассказа «Река Оккервиль»)

Ольга Владимировна Богданова

д. филол. н., ведущий научный сотрудник Институт филологических исследований Санкт-Петербургского государственного университета

199034, г. Санкт-Петербург, Университетская наб., 11. [email protected]

Екатерина Анатольевна Богданова

к. филол. н., младший научный сотрудник Институт филологических исследований Санкт-Петербургского государственного университета

199034, г. Санкт-Петербург, Университетская наб., 11. [email protected]

В статье, посвященной анализу рассказа Татьяны Толстой «Река Оккервиль», выделяется и интерпретируется комплекс сюжетных мотивов, отсылающих читателя к ведущим мотивам русской классической литературы, однако их семантика переосмысляется современным прозаиком и обыгры-вается с иными коннотациями. Исследуется петербургский хронотоп, рассматривается его упрощение, смещение пространственных ориентиров. Ироническое снижение образа Петербурга-Ленинграда задает общий шутливый (насмешливый) тон повествованию о «маленьком герое» Симеонове, потомке бедного Евгения из «Медного Всадника» Пушкина и «маленьких героев» Гоголя и Достоевского.

Один из ведущих мотивов повествования - мотив круга, вплотную взаимодействующий с образом-мотивом манящего «серебряного голоса», позволяет обнаружить музыкальные аллюзии, послужившие толчком к созданию «романсного» интертекста рассказа.

Ключевые слова: Татьяна Толстая; современная русская литература; проза; постмодернизм; традиция; интертекст; мотив; рассказ.

Рассказ Татьяны Толстой «Река Оккервиль» впервые был опубликован в третьем номере журнала «Аврора» за 1985 г. и впоследствии входил во все сборники писателя.

Интерпретируя рассказ «Река Оккервиль», исследователи, как правило, говорят о том, что главной в тексте является «традиционная тема взаимоотношений между искусством и жизнью» (см. подробнее: [Гощило 2000: 103-104; Жолковский 2005: 246]). И в самом общем смысле это действительно так. Однако мотивный комплекс рассказа Толстой значительно шире и глубже, сложнее и тоньше.

Известен факт, что замысел рассказа «Река Оккервиль» возник у Толстой во время ее «прогулки по городу с Александром Кушнером, указавшим на дом своего знакомого, к которому Ахматова ходила принимать ванну» [Жолковский 2005: 563, 564]. Тогда «Толстая подумала: "Вот какие бывают связи с великим поэтом!"».

И действительно, незримый образ Ахматовой словно наполняет текст рассказа - если не строками поэта, то звуками стихов ее современников, ароматом Серебряного века. По словам самой Толстой, «единственным прямым текстом [Ахматовой], сознательно... использованным» в рассказе «Река Оккервиль», стало стихотворение «Слушая пение».

Угаданная исследователями в образе Веры Васильевны Анна Ахматова и название небольшой речки, протекающей по Петербургу, гидроним «Оккервиль», подводят к мысли о написании Толстой еще одной страницы «петербургского текста», начало которому было положено в конце ХУШ - начале XIX в. (см. подробнее: [Топоров 1995]).

Уже первые строки «Реки Оккервиль» погружают события рассказа в пределы Петербурга-Ленинграда, соотнося образ города с ликом его великого основоположника: «Когда знак

© Богданова О. В., Богданова Е. А., 2016

зодиака менялся на Скорпиона, становилось совсем уж ветрено, темно и дождливо. Мокрый, струящийся, бьющий ветром в стекла город за беззащитным, незанавешенным, холостяцким окном <...> казался тогда злым петровским умыслом, местью огромного, пучеглазого, с разинутой пастью, зубастого царя-плотника <...>» [Толстая, 1999: 332]1.

Санкт-Петербург - город-цитата, город-интертекст, попытка спроецировать Европу на брега Невы, построить Новый Амстердам, в центральной части архитектурно повторить Рим, а на Васильевском острове каналами расчертить Венецию. Петербург - город литературоцент-ричный, насквозь пронизанный историософскими проекциями, поэтическими аллюзиями и театральными реминисценциями. Создавая собственный образ города-текста, Толстая опирается на ведущие мотивы русской классической литературы, формируя свой город интертекстуально, с первого абзаца вводя в повествование пушкинский образ «Медного Всадника» и одновременно воспроизводя акварельную иллюстрацию к нему Бенуа: «За ним несется Всадник Медный на звонко-скачущем коне.»

Однако цитатность Петербурга переосмысляется Толстой и обыгрывается с иными коннотациями. В отличие от предшественников, Петр у Толстой - не Петр Первый, не державный градостроитель, но «пучеглазый, с разинутой пастью, зубастый царь-плотник» (332). В противовес общепринятой традиции Толстая возводит свой Петербург не вокруг знаменитого Бронзового Всадника на гранитном гром-камне, а вокруг другого монумента - памятника царю-плотнику, открытого в 1910 г. на Адмиралтейской набережной Петербурга. Тем самым писатель, с одной стороны, словно бы указывает на иное время текстовых границ, акцентирует иной исторический промежуток, в рамках которого происходят воображаемые события, с другой - означает иные наследные корни сегодняшних горожан-тружеников. Ее город - это уже не Петербург. Может быть, Петроград (время ее героини Веры Васильевны). Или уже Ленинград (современный хронотоп главного героя Симеонова). Кольца времени, зафиксированные в имени города (Петербург ^ Петроград ^ Ленинград), вырисовываются Толстой в самом начале рассказа, смыкая и одновременно дифференцируя петербургско-петроградско-ленинградское далекое прошлое и близкое настоящее.

В рассказе Толстой хронотоп петербургский снижен и упрощен, в современном ленинградском хронотопе нет былого величия. Вопреки сложившейся литературной традиции город Толстой (с любым из его названий) не являет собой вопло-

щение высоты духа и мощи русского народа, но предстает «злым петровским умыслом», «местью» огромного и зубастого плотника-строителя. Метаморфоза города, который в рассказе обретает пугающие антропоморфические черты, порождает ироническое снижение, задает шутливый тон, в котором и будет вестись последующее серьезное повествование о человеке - о «маленьком герое» Симеонове, потомке благородного Евгения из «Медного Всадника» Пушкина и «маленьких героев» Гоголя и Достоевского (см. подробнее: [Альтман 1961: 443-461; Манн 1988]).

Художественный «стык» в поименовании героя - еще одна черта исторической (временной) трансформации: сегодня «маленький» герой по фамилии Симеонов в прошлом мог происходить от великого князя Симеона Гордого (Симеонов -сын Симеона), стойкость и гордость которого накрепко соединены национальным сознанием в его прозвище. Сегодняшний «маленький» Симеонов - сплав несоединимого, «оксюморон-ный» образ, вбирающий в себя противоречащие друг другу разнополюсные начала.

Главный герой рассказа - «маленький человек», коллекционер-любитель, поклонник известной в прошлом певицы Веры Васильевны, любовь к голосу которой, к рождаемым граммофоном звукам старинных романсов возносит его высоко, поднимая над суетой мира, и на короткий миг приглушает боль и рождает сладость его одиночества. Живя в Ленинграде 1970-х и занимаясь практическим делом (герой - переводчик), Симеонов в большей мере живет в мире ином -туманном и прекрасном, звуко-музыкальном, воображаемом и вожделенном. Одинокий холостяк, причастный русской литературе, осознает, что «на свете счастья нет», но, слушая голос Веры Васильевны, утешается доступными ему «покоем и волей» (334).

Герой Толстой существует в нескольких измерениях. Писатель словно бы создает для него воронку времени («черную воронку», 333), которая то увлекает его в прошлое, то выносит на поверхность современности. «Трубой времени», которая соединяет видимое и невидимое, мечта-емое и явленное, становится для Симеонова фестончатая труба граммофона. Да и сам граммофон (даже не патефон, да еще в век кассетных магнитофонов) становится условной точкой в пространстве, порталом, где, по Толстой, осуществляется переход из настоящего в прошлое, из яви в мечту, из одиночества во взаимную и вечную любовь. «В такие-то дни <...> Симеонов, <...> особенно ощущая свои нестарые года вокруг лица и дешевые носки далеко внизу, на границе существования, ставил чайник, стирал рукавом пыль со стола, расчищал от книг, высу-

нувших белые язычки закладок, пространство, устанавливал граммофон, <...> и заранее, авансом блаженствуя, извлекал из рваного, пятнами желтизны пошедшего конверта Веру Васильевну - старый, тяжелый, антрацитом отливающий круг, не расщепленный гладкими концентрическими окружностями - с каждой стороны по одному романсу» (332-333).

Образ черной виниловой пластинки, вертящейся на граммофоне, вычерчивает круги, которые в своем вращении обретают лейтмотивный характер, пронизывая всю ткань рассказа, возвращая сюжетное действие к одному и тому же эпизоду - троекратно проигранной в тексте ситуации мечтаний Симеонова под звуки старинных романсов в исполнении любимой им Веры Васильевны. Граммофонные диски-круги множатся и разрастаются, накладываясь друг на друга, порождая новые кольца и окружности, превращая всю ткань рассказа в кружева и фестоны, орхидеи и настурции, вишенки и рыбью чешую, полукружье балконов и др.

Музыкальный жанр романса, исполняемого Верой Васильевной, основанный на поэтическом повторе-рефрене, задает в повествовании новые структурно-композиционные кольца, пронизывая романсным лирическим настроением текст, окрашивая его любовными переживаниями исполнительницы (прошлое) и внимающего ей героя (настоящее), позволяя им слиться в едином потоке чувств, в общности звуков мелодии и стиха. Именно на этом уровне слияния звука мелодического и звука поэтического и становится возможной персонажная переподстановка: поэтесса Анна Андреевна оказывается в тексте представленной певицей Верой Васильевной, ахматовское АА заменяется толстовским ВВ.

Критики уже обращали внимание на подобие монограмматических имен АА и ВВ [Жолковский 2005: 250]. Однако для Толстой важна не только перекличка инициалов, но и семантическое (метафорическое) значение имени героини. «Вера Васильевна» означает для героя «веру, надежду и любовь», единую триаду в ее почти божественных сущностях, порождая возможность преодоления быта бытием, музыкой и стихами - земного притяжения.

Наряду с пронизанным верой именем героини ее отчество - Васильевна - тоже «говорящее»: через его посредство писатель «поселяет-прописывает» героиню на Васильевском острове, делая ее дом (квартиру) частью петербургской (петроградской, ленинградской) топографии. Отчество героини оказывается частью «петербургского пространства», связывает ее имя с городом, а ее голос с водной стихией, охватывающей городской остров, на котором она живет.

Кажется, что в любви Симеонова к Вере Васильевне писатель хочет показать преодоление собственной малости современным персонажем, способным подняться над собой в прикосновении к прекрасному. Кажется, искусство действительно способно вознести героя над толпой, обнажить его возвышенную душу. Однако этот традиционный мотив русской литературы словно опрокидывается в тексте Толстой: ироническая тональность повествования не преодолевается даже в самых трогательных эпизодах мечтаний Симеонова, в момент его слияния с голосом Веры Васильевны.

«Эстет», «любитель», «чудак» (337), по профессии герой связан с литературой. Кажется, высокая «литературная» составляющая в характерологии персонажа должна традиционно выделить его, однако у Толстой происходит обратное

Книжная слагаемая порождает ироническое «снижение». По словам героя, переводимые им «нудные» книги «никому не нужны», они разбросаны на его столе в пыли и беспорядке и служат хозяину только подпоркой - не духовно-интеллектуальной, а предметно-физической: он подбирал «нужную по толщине книгу, чтобы подсунуть <ее> под хромой <...> уголок» граммофона (332). Книги в мире Симеонова предметны и злы. Они зооморфны и, оживая, то ли обиженные, то ли иронично подсмеивающиеся над владельцем, словно устраивают клоунаду - пренебрежительно показывают герою свои «белые язычки закладок» (332).

Возвышенная компонента симеоновских свиданий с Верой Васильевной, в литературе традиционно облагораживающая и поэтизирующая героя, дискредитируется тем, что наряду с установкой граммофона и расчисткой пространства для голоса певицы Симеонов неизменно и регулярно очерчивает и еще один круг

Бытовой, житейский: он «ставил чайник» (с круглым днищем, круглой крышкой и полукружием ручки) и доставал кружку (корень «круг»), совмещая и перемешивая музыкальное и съестное, духовное и плотское. Высшей минутой свидания, апофеозом встречи с Верой Васильевной оказывается тот момент, когда «чайник закипал, и Симеонов, выудив из межоконья плавленый сыр или ветчинные обрезки, ставил пластинку с начала и пировал по-холостяцки, на расстеленной газете, наслаждался, радуясь, что <никто> не потревожит драгоценного свидания с Верой Васильевной» (334).

Классический мотив русской литературы -противопоставление внешнего и внутреннего, духовного и телесного, бытового и бытийного -в образе Симеонова растушевывается и обретает иронический отсвет. Потому поэтичная метафора

- «белый <...> лик одиночества» (332) - получает у Толстой дополнительный, соответствующий герою, эпитет: «белый творожистый лик одиночества».

И Вера Васильевна предстает в мечтаниях Симеонова не идеальным романтизированным бесплотным видением, манящим звуком божественного голоса, но почти телесным существом, которое можно обнять, прижать, покачать, перевернуть на спину (333). Симеонов достает из пожелтевшего конверта не пластинку, но «Веру Васильевну» (332), под иглой вертится не «антрацитовый диск», но сама «Вера Васильевна» (333), замолкает не голос, но ожившая в мечтах Симеонова «Вера Васильевна» (333). Симеонов «покачивал диск, обхватив его распрямленными, уважительными ладонями» (333), но так же, «покачиваясь <...> на каблуках» (337), проходит в мечтах героя сама Вера Васильевна. Призрачный образ обретает черты почти реальной женщины, ее пропорции и формы - «о сладкая груша, гитара, покатая шампанская бутыль!» (334) - сниженную плотскость.

Двойственность образа главного героя и героини, двусоставность чувств, которые испытывает Симеонов к Вере Васильевне, порождают в рассказе Толстой два сюжета, которые организуют две фабульные линии рассказа. С одной стороны, это видимый сюжетный стержень: три этапа знакомства с реальной певицей Верой Васильевной (голос на пластинке - слух продавца-антиквара о том, что певица жива, - непосредственное знакомство со «старухой»), с другой стороны, три ступени в духовном (внемирном) общении с певицей (поселение ее в выстроенном городке на берегах Оккервиля - грозовые тучи над кукольно-фарфоровым городком - заселение красных домишек с черепичными крышами чужими незнакомыми людьми). Эти сюжеты параллельны, но одновременно пересекаются: звуки, слова и образы одного сюжетного ряда неожиданно возникают в другом.

Художественная иерархичность рассказа организует не только горизонталь места, но и вертикаль времени. Намеченный выше мотив «имя / город» получает у Толстой развитие в исторической смене эпох не только общественно-политических, но и литературных, зафиксированных в «драгоценной» символике, - золотой век русской литературы (Петербург), серебряный (Петроград), бронзовый (Ленинград). Если первый романс, который слушает Симеонов, «Нет, не тебя так пылко я люблю.», написан на слова М. Лермонтова (1841), т. е. представительствует золотой век русской поэзии (время Пушкина, Лермонтова, Гоголя), то уже следующий - «Отцвели уж давно хризантемы в саду.» (1910) -

прочитывается знаком века серебряного, времени Ахматовой, Гумилева, Блока. А граммофон с фестончатой трубой эпохи югендстиля, с одной стороны, становится узнаваемым знаком эпохи модерна, с другой - своей медно-латунной сущностью словно бы указывает на век бронзовый (медный, латунный - современный).

Переход в рассказе «Река Оккервиль» с уровня поэтического (АА) на уровень музыкальный (ВВ) влечет за собой смену символической образности и мотивики. Если Ахматова в стихотворении «Слушая пение» сравнивает женский голос с ветром (этот мотив присутствует в начале толстовского повествования), то постепенно певучий мелодичный голос Веры Васильевны обретает у Толстой черты стихии не воздушной, но водной, сравнивается не с ветром, но с речным потоком. Ахматовская поэтическая воздушность вытесняется мелодичностью и плавностью реки - как таинственного Оккервиля, берега которого мысленно застраивал Симеонов, так и Невы, которая охватывала своими рукавами Васильевский остров. А сама Вера Васильевна сопоставляется не с поэтически легкой и трепетной (бабочкой или) птицей, но с «томной наядой» (333), со звучноголосой сиреной. Голос забытой певицы - «божественный, темный, низкий <...> набухающий подводным напором <...> парусом надувающийся голос, <...> неудержимо несущийся <...> каравеллой по брызжущей огнями ночной воде <...> набирающий скорость, плавно отрывающийся от отставшей толщи породившего его потока» (333). Причем использованное Толстой образное сопоставление обнаруживает свои литературные истоки: если «голос // воздушный поток» был порожден стихами Ахматовой, то «голос // наяда» происходит из поэзии Гумилева. В стихотворении Гумилева «Венеция» (а Петербург, как помним, есть северная Венеция) звучат строки: «Город, как голос наяды, / В призрачно-светлом былом, / Кружев узорней аркады, / Воды застыли стеклом». Образ голоса-наяды обретает прочную генетическую связь с «петербургским пространством». Даже толстовский образ каравеллы, «неудержимо несущийся <...> по брызжущей огнями ночной воде» и «расправляющий крылья», исходит от Гумилева: «В час вечерний, в час заката / Каравеллою крылатой / Проплывает Петроград.» [Гумилев 1989: 117]. Мотивный ряд «город - голос - наяда» оказывается порождением «петербургского текста», точно датированного Серебряным веком.

«Ахматовско-гумилевские» мотивы пронизывают текст рассказа Толстой аллюзиями на Серебряный век и поддерживаются отсылками к настроениям и реалиям той поры. Так, редукция

определений века и голоса порождает единый и цельный образ-мотив - «серебряный голос» (339), - хранящий в себе представление как о свойствах исполнения певицей старинных романсов, так и о времени ее рождения и царствования. В этом контексте почти фольклорная риторика: «...э-эх, где вы теперь, Вера Васильевна? Где теперь ваши белые косточки?» (333) - обретает черты декаденского эстетизма начала ХХ в.: «белая кость» как признак благородного происхождения, родственная в своей семантике «белой гвардии» или «белой армии». В том же ряду оказываются и черно-белая - блоковская - прокраска выписываемой картины, и «босая» (лысеющая или выбритая) вытянутая голова персонажа, напоминающая фотографический облик Гумилева 1912-1914 гг. И даже переводы «ненужной книги с редкого языка» воскрешают образ В. Шилейко, филолога-востоковеда, второго мужа Ахматовой.

Мощным образом, смыкающим былое и современное, видимое и несуществующее, у Толстой становится трамвай. Подобно «заблудившемуся трамваю» Гумилева, который на одном маршруте проскочил «через Неву, через Нил и Сену», трамвай Толстой переносит героя из настоящего в прошлое, из реальности в мечту. «Мимо симеоновского окна проходили трамваи <...> краснобокие твердые вагоны с деревянными лавками поумирали и стали ходить вагоны округлые, бесшумные, шипящие на остановках, можно было сесть, плюхнуться на охнувшее, испускающее под тобой дух мягкое кресло и покатить в голубую даль, до конечной остановки, манившей названием: "Река Оккервиль"» (335). У Толстой, как у Гумилева, трамвай пронзил эпохи и «заблудился в бездне времен.» (335).

Загадочный гидроним «Оккервиль», имеющий шведское происхождение и ныне малопонятный даже специалистам, дает у Толстой не только название «почти не ленинградской уже речке», но и возможность «вообразить себе все, что угодно» (335). Герой Симеонов не позволяет себе поехать на трамвайном маршруте до конечной остановки с названием «Река Оккервиль». Он догадывается, что там, на «краю света», «наверняка склады, заборы, какая-нибудь гадкая фабричонка выплевывает перламутрово-ядовитые отходы, свалка дымится вонючим тлеющим дымом, или что-нибудь еще, безнадежное, окраинное, пошлое» (335). Он страшится действительности, боится разочароваться. Потому для него проще и лучше «мысленно <...> замостить брусчаткой оккервильские набережные, реку наполнить чистой серой водой, навести мосты с башенками и цепями. поставить вдоль набережной высокие серые до-

ма с чугунными решетками подворотен <...> поселить там молодую Веру Васильевну, и пусть идет она, натягивая длинную перчатку, по брусчатой мостовой, узко ставя ноги, узко переступая черными тупоносыми туфлями с круглыми, как яблоко, каблуками, в маленькой круглой шляпке с вуалькой, сквозь притихшую морось петербургского утра.» (335-336).

Отсылки, аллюзии и реминисценции порождают в тексте Толстой глубину и объемность. Не воспроизводя цитату, а только указывая на нее, писатель затрагивает и пробуждает фоновый контекст, который сложен из хорошо знакомых текстов стихов и особенно романсов. И, даже не будучи воспроизведенными в произведении, стихотворно-поэтические и романсно-музыкаль-ные звуки наполняют «кружево» рассказа Толстой, порождают его трехмерность и простран-ственность.

Список литературы

Альтман М. С. Гоголевские традиции в творчестве Достоевского. Прага: Slavia, 1961. Т. 30, вып. 3. С. 443-461.

Ахматова А. А. Слушая пение // Ахматова А. А. Избранное. М., 2010. С. 95.

Гощило Е. Взрывоопасный мир Татьяны Толстой / пер. с анг. Д. Ганцевой, А. Ильенковой. Екатеринбург: Изд-во УрГУ, 2000.

Гумилев Н. С. Венеция // Гумилев Н. С. Стихотворения и поэмы. М.: Современник, 1989.

Жолковский А. К. В минус первом и минус втором зеркале // Жолковский А. К. Избранные статьи о русской поэзии (Инварианты, структуры, стратегии, интертексты). М., 2005.

Манн Ю. В. Поэтика Гоголя. М., 1988. 413 с.

Суперанская А. В. Современный словарь русских имён. М.: Айрис-пресс, 2005. 384 с.

Толстая Т. Н. Река Оккервиль: Рассказы. М.: Подкова, 1999. 567 с.

Топоров В. Н. Пространство и текст // Текст: семантика и структура. М., 1983. С. 227-284.

Топоров В. Н. Петербург и «Петербургский текст русской литературы» // Топоров В. Н. Миф. Ритуал. Символ. Образ: Исследования в области мифопоэтического. М.: Прогресс, 1995. 624 с.

Тюпа В. И, Ромодановская Е. К. Словарь мотивов как научная проблема // От сюжета к мотиву. Новосибирск, 1996. 192 с.

Шахматова Е. В. Мифотворчество серебряного века // Вестник Томского государственного университета. 2009. № 322. С. 78-85.

Goscilo H. Tolstaian Times: Traversais and Transfers // New Directions in Soviet Literature. New York: St. Martin"s Press, 1992. P. 36-62.

Al"tman M. S. Gogolevskie tradicii v tvor-chestve Dostoevskogo . Slavia. Prague, 1961. Vol. 30. Iss. 3. P. 443-461.

Akhmatova A. A. Slushaya penie . Izbrannoe . Moscow, 2010. P. 95.

Goscilo H. Vzryvoopasnyj mir Tat"yany Tolstoj . Transl. by D. Ganceva, A. Il"enkova. Ekaterinburg, Ural State University Publ., 2000. P. 103-104.

Gumilyov N. S. Veneciya . Stikho-tvoreniya i poemy . Moscow, 1989. P. 117.

Zholkovskij A. K. V minus pervom i minus vtorom zerkale . Izbrannye stat"i o russkojpoezii (Invarianty, struktury, stategii, interteksty) . Moscow, 2005. P. 246, 563, 564.

Mann Yu. V. Poetika Gogolya . Moscow, 1988. 413 p.

Superanskaya A. V. Sovremennyj slovar" russ-kikh imen . Moscow, Ajris-Press Publ., 2005. 354 p.

Tolstaya T. N. Reka Okkervil": Rasskazy . Moscow, Podkova Publ., 1999. 567 p.

Toporov V. N. Prostranstvo i text . Text: semantika i struktura . Moscow, 1983. P. 227-284.

Toporov V. N. Peterburg i "Peterburgskij text russkoj literatury" . Mif. Ritual. Simvol. Obraz: Issledovaniya v oblasti mifopoeticheskogo . Moscow, Progress Publ., 1995. 624 p.

Tyupa V. I., Romodanovskaya E. K. Slovar" mo-tivov kak nauchnaya problema . Ot syuzheta k motivu . Novosibirsk, 1996. 192 p.

Shakhmatova E. V. Mifotvorchestvo serebry-anogo veka . Vestnik Tomskogo gos. universiteta . 2009. № 322. P. 78-85.

Goscilo H. Tolstaian Times: Traversals and Transfers. New Directions in Soviet Literature. New York, St. Martin"s Press, 1992. P. 36-62.

"PETERSBURG TEXT" BY TATYANA TOLSTAYA (motifs in the story "The Okkervil River")

Olga V. Bogdanova Leading Researcher

Ekaterina A. Bogdanova Junior Researcher

Institute of Philological Research of Saint Petersburg State University

In the article devoted to the analysis of "The Okkervil River", a short story by Tatyana Tolstaya, a variety of motifs are distinguished and interpreted. Those refer the reader to the main motifs of Russian classical literature, however, their semantics is reconsidered by the contemporary writer and presented with different connotations. Saint Petersburg chronotope is analyzed, its simplification and shifts of spatial frameworks are considered. The ironic depreciation of the image of Saint Petersburg - Leningrad sets a playful (derisive) tone of the narration about the "little hero", Simeonov, a descendant of poor Eugene from "The Bronze Horseman" by Pushkin, as well as Gogol"s and Dostoevsky"s "little heroes".

One of the leading motifs of the narration is that of a circle, closely interacting with the image-motif of the luring "silver voice". It allows for revealing musical allusions, encouraging the development of the "romancing" intertextuality of the story.

Key words: Tatyana Tolstaya; modern Russian literature; prose; postmodernism; tradition; intertext; motif; novel.

Один из сборников произведений Толстой Татьяны содержит небольшое повествование о любви – «Река Оккервиль», краткое содержание которого описано ниже. В двух словах сюжет можно описать так: В Петербурге живет Симеонов, лысеющий и стареющий холостяк. У него серая, обычная жизнь – небольшая квартира, переводы с иностранного языка, а вечером – чай и сырок. Однако его жизнь не так скучна, как кажется на первый взгляд, так как рядом есть Вера Васильевна.

Спор с душой
Краткое содержание рассказа «река Оккервиль»: ее голос льется каждый вечер из старенького граммофона. Вера Васильевна поет красивым нежным голосом о любви. Хоть и не конкретно для Симеонова, но ему казалось, что только для него одного. Это был верх блаженства, когда он оставался наедине с включенным граммофоном. С этими мгновениями не могла сравниться ни возможная семья, ни уют родного дома.

Хоть и бесплотная, Вера Васильевна в его грезах всегда была настоящей красавицей, неспешно прогуливавшейся по набережной р. Оккервиль. Там находилась последняя трамвайная остановка. Симеонов никогда не видел пейзажей того места, не был там, да и не желал там оказаться. Он жил мечтами.

Однако как то осенью, приобретая очередную пластинку для граммофона у спекулянта, узнал, что певица до сих пор жива, но уже в преклонных годах и находится где-то в городе. Раньше она была богата, красива и ходила в бриллиантах. Однажды райская жизнь закончилась, ушли в прошлое муж, любовники, сын и квартира. Теперь певица живет в бедности. Рассказ спекулянта тронул Симеонова за душу и в ней разгорелся внутренний спор с собственным «Я».

Одна половинка предлагала продолжать привычную жизнь, забыть певицу и впустить в дом Тамару – женщину, которая была реальной и рядом. Другая часть души требовала разыскать бесплотную любовь и окружить ее вниманием и заботой, восторгами и преклонением. Симеонову представлялось, что он увидит полные слез радостные и счастливые глаза Веры Васильевны.

Встреча
Победила именно эта половинка души. Симеонов узнал адрес певицы всего за каких-то пять копеек. Затем купил на рынке желтые хризантемы. В булочной приобрел фруктовый тортик, правда с отпечатком пальца, но решил, что старушка этого не заметит.

Наконец Симеонов добрался до нужного адреса и позвонил в дверь. Его оглушили хохот, шум и пение. Стол был завален разнообразными салатами, рыбой и другой снедью. На нем стояли бутылки вина, а огромная, румяная Вера Васильевна рассказывала присутствующим уморительный анекдот. Оказалось, у нее был день рождения.

Симеонов оказался тут же втиснутым за стол. Цветы и торт гости у него отобрали и заставили выпить в честь именинницы. Он поднимал тосты и ел чисто автоматически, а улыбался присутствующим машинально. Душа его была опустошена и раздавлена. «Волшебная» певица оказалась обычной женщиной, причем которая променяла его, принца, на 15 обычных людишек.

Как оказалось, 1-го числа поклонники певицы собирались у нее в коммунальной квартире. Они слушали ее пластинки и помогали, чем могли. У Симеонова спросили – если ли у него отдельная ванна. Певица очень любила купаться, а в коммуналке это было осуществить невозможно. Симеонов же вместо ответа размышлял, что его бесплотная любовь умерла, нужно вернуться домой и жениться на реальной Тамаре и вернуться к жизни простого обывателя.

В центре рассказов Т. Толстой – современный человек с его душевными переживаниями, жизненными перепитиями, особенностями быта. Рассказ «Река Оккервиль», написанный в 1987 году, поднимает тему «Человек и искусство», влияния искусства на человека, взаимоотношения людей в современном мире, это раздумья о соотношении мечты и реальности.

Рассказ построен на принципе «сцепления ассоциаций», «нанизания образов». Уже в начале произведения объединяется картина стихийного бедствия – наводнения в Петербурге– и рассказ об одиноком, начинающем стареть Симеонове и его быте. Герой наслаждается свободой одиночества, чтением и прослушиванием редких граммофонных записей некогда известной, а сегодня совершенно забытой певицы Веры Васильевны.

В рассказе можно выделить три временных пласта: настоящее, прошлое и будущее. Причем настоящее неотделимо от прошлого. Автор напоминает, что время циклично и вечно: «Когда знак зодиака менялся на Скорпиона, становилось совсем уж ветрено, темно и дождливо».

Петербург одушевлен, его образ соткан из метафор, обилия эпитетов, романтических и реалистических деталей, где центральными стали созидающий, но страшный Петр Первый и его слабые перепуганные подданные: «бьющий ветром в стекла город за беззащитным, незанавешенным холостяцким окномказался тогда злым петровским умыслом. Реки, добежав до вздутого, устрашающего моря, бросались вспять, поднимали водяные спины в музейных подвалах, облизывая хрупкие, разваливающиеся сырым песком коллекции, шаманские маски из петушиных перьев. Кривые заморские мечи, жилистые ноги злых, разбуженных среди ночи сотрудников». Петербург – особенное место. Время и пространство хранят шедевры музыки, архитектуры, живописи. Город, стихия природы, искусство слиты воедино. Природа в рассказе персонифицирована, она живет своей жизнью – ветер прогибает стекла, реки выходят из берегов и текут вспять.

Холостяцкий быт Симеонова скрашивают чтение, наслаждение звуками старого романса. Т. Толстая мастерски передает звучание старого, «отливающего антрацитом круга»:

Нет, не тебя! так пылко! я люблю! – подскакивая, потрескивая и шипя, быстро вертелась под иглой Вера Васильевна;несся из фестончатой орхидеи божественный, темный, низкий, сначала кружевной и пыльный, потом набухающий подводным напором, огнями на воде колыхающийся, - пщ –пщ – пщ, парусом надувающийся голос - нет, не его так пылко любила Вера Васильевна, а все-таки, в сущности, только его одного, и это было у них взаимно. Х-щ-щ-щ-щ-щ-щ-щ». Голос певицы ассоциируется с каравеллой, несущейся по «брызжущей огнями ночной воде, расцветающему в ночном небе сиянию. И уходят на второй план детали скромного быта: «выуженный из межоконья плавленый сыр или ветчинные обрезки», пир на расстеленной газете, пыль на рабочем столе.

Противоречивость, присутствующую в жизни героя, подчеркивают детали портрета героя: «В такие дниСимеоновустанавливал граммофон, чувствуя себя особенно носатым, лысеющим, особенно ощущая свои нестарые года вокруг лица».

Симеонов, как и герой рассказа Т. Толстой «Чистый лист» Игнатьев, отдыхает душой в ином, ассоциативном мире. Создавая в воображении образ молодой, по-блоковски красивой и загадочной певицы Веры Васильевны, Симеонов пытается отстраниться от реалий современной жизни, отмахиваясь от заботливой Тамары. Реальный мир и придуманный переплетаются, и он хочет быть только с предметом своей мечты, вообразив, что свою любовь Вера Васильевна подарит только ему.

Название рассказа символично. «Река Оккервиль» –название конечной трамвайной остановки, место, не изведанное для Симеонова, но занимающее его воображение. Оно может оказаться прекрасным, где «зеленоватый поток» с «зеленым солнцем», серебристые ивы», «деревянные горбатые мостики», а, может, там «какая-нибудь гадкая фабричонка выплескивает перламутрово-ядовитые отходы, или что-нибудь еще, безнадежное, окраинное, пошлое». Река, символизирующая время, – меняет свой цвет – сначала она кажется Симеонову «мутно –зеленым потоком», позже – «уже зацветшей ядовитой зеленью».

Услышав от продавца граммофонных пластинок, что Вера Васильевна жива, Симеонов решается ее отыскать. Это решение дается ему непросто – в душе борются два демона – романтик и реалист: «один настаивал выбросить старуху из головы, запирать покрепче двери, жить, как и раньше жил, в меру любя, в меру томясь, внимая в одиночестве чистому звуку серебряной трубы, другой же демон – безумный юноша с помраченным от перевода дурных книг сознанием – требовал идти, бежать, разыскивать Веру Васильевну – подслеповатую, бедную старуху, крикнуть ей через годы и невзгоды, что она – дивная пери, разрушила и подняла его – Симеонова, верного рыцаря, -и, раздавленная ее серебряным голосом, посыпалась вся бренность мира»,

Детали, сопровождающие подготовку встречи с Верой Васильевной, предрекают неудачу. Желтый цвет хризантем, купленных Симеоновым, означают какую-то дисгармонию, некое больное начало. Об этом же, на мой взгляд, говорит трансформация зеленого цвета реки в ядовитую зелень.

Еще одна неприятность ждет Симеонова – отпечатавшийся на желейной поверхности торта чей-то отпечаток пальца. О дисгармоничности предстоящей встречи говорит и такая деталь: «Бока (торта) были присыпаны мелкой кондитерской перхотью».

Встреча с мечтой, со здравствующей, но иной Верой Васильевной, совершенно раздавила Симеонова. Попав на день рождения певицы, он увидел обыденность, отсутствие поэзии и даже пошлость в лице одного из многочисленных гостей певицы – Поцелуева. Несмотря на романтическую фамилию, этот персонаж крепко стоит ногами на земле, сугубо деловит и предприимчив. Особенность стиля Т. Толстой – использование предложений сложной конструкции, обилие тропов при описании потока сознания героев, их переживаний. Разговор Симеонова с Поцелуевым написан короткими фразами. Деловитость и приземленность Поцелуева переданы отрывистыми фразами, сниженной лексикой: «У, морда. Голосина до сих пор как у дьякона». Поиск редкой записи романса «Темно-зеленый изумруд» совмещается у него с поиском возможности достать копченую колбасу.

В финале рассказа Симеонов с вместе с другими поклонниками помогает скрашивать быт певицы. Это по-человечески очень благородно. Но исчезли поэзия и очарование, автор подчеркивает это реалистическими деталями: «Согнувшийся в своем пожизненном послушании», Симеонов ополаскивает после Веры Васильевны ванну, смывая «серые окатышки с подсохших стенок, выколупывая седые волосы из сливного отверстия».

Отличительной чертой прозы Т. Толстой является то, что автор сопереживает своим героям, жалеет их. Сочувствует она и Симеонову, ищущему истинную красоту и не желающему принять реальность. Веру Васильевну, так рано потерявшую главное в жизни – сына, работу, не имеющей на старость лет элементарных бытовых удобств, Тамару, приносящую любимому котлеты в банке и вынужденной «забывать» то шпильки, то носовой платок.

Рассказ заканчивается, как и начинался, образом реки. «Поцелуев заводил граммофон, слышен был дивный, нарастающий грозовой голосвзмывающий над распаренным телом Верунчика, пьющего чай с блюдечка,над всем, чему нельзя помочь, над подступающим закатом, над безымянными реками, текущими вспять, выходящими из берегов, бушующими и затопляющими город, как умеют делать только реки».

Невыносимая серость бытия. Куда бежать? Как скрыться от неё? А может быть, развеять с помощью разноцветной мечты? У каждого свой рецепт, который, впрочем, не гарантирует полного исцеления и сопровождается массой побочных эффектов, как, например, еще более вязкое, глубокое разочарование. Как говорится, лечим одно, а появляется другое, не менее тяжелое. О таком горе-лечении и идёт речь в рассказе современной писательницы Татьяны Толстой «Река Оккервиль» (Краткое содержание произведения следует далее).

Сборник рассказов

1999 год. В издательстве «Подкова» выходит новый сборник рассказов Татьяны Толстой под довольно необычным названием «Река Оккервиль», краткое содержание которого приведено в этой статье. Стоит ли говорить, что книга имела большой успех у широкого круга читателей. Почему? Как говорится, причина не любит гулять в одиночестве и берет с собой несметное число подруг. Поэтому причин, почему книга так быстро нашла своего читателя и полюбилась ему на долгие года множество, и одна из них - несомненный талант автора, Татьяны Толстой, её поэтический слог, немного своевольный, полный эпитетов, метафор, и неожиданных сравнений, её своеобразный юмор, её таинственный, романтическо-грустный, волшебный мир, который то вступает в жесточайшее столкновение с миром бренным, где-то бессмысленным, сочащимся тоской, то уживается с ним вполне дружно и мирно, наводя на философские размышления.

Краткое содержание: «Река Оккервиль», Толстая Татьяна

В сборник входит и одноименный рассказ «Река Оккервиль». Вкратце сюжет рассказа прост. Живёт себе в большом, «мокром, струящимся, бьющим ветром в стёкла» городе Петербурге некто по фамилии Симеонов - носатый, стареющий, лысеющий холостяк. Жизнь его проста и одинока: маленькая квартирка, переводы скучных книг с какого-то редкого языка, а на ужин - выуженный из межоконья плавленый сырок и сладкий чай. Но так ли уж она одинока и безрадостна, как может показаться с первого взгляда? Совсем нет. Ведь у него есть Вера Васильевна….

В рассказе «Река Оккервиль», краткое содержание которого не может передать всю красоту произведения, её сияющий, затмевающий полнеба голос, доносящийся из старого граммофона, каждый вечер говорил ему слова любви, вернее не ему, не его она так пылко любила, но в сущности, только ему, только его одного, и чувства её были взаимны. Одиночество Симеонова с Верой Васильевной было самым блаженным, самым долгожданным, самым покойным. С ним никто и ничто не могло сравниться: ни семья, ни домашний уют, ни подстерегающая его то здесь, то там Тамара с её матримониальными силками. Ему нужна только бесплотная Вера Васильевна, красивая, молодая, натягивающая длинную перчатку, в маленькой шляпке с вуалью, таинственно и неспешно гуляющая вдоль набережной реки Оккервиль.

Река Оккервиль (краткое содержание произведения вы сейчас читаете) - это конечная остановка трамвая. Название манящие, но Симеонов там никогда не был, не знал её окрестностей, пейзажей и не хотел знать. Может, это «тихий, живописный, замедленный как во сне мир», а может… Вот именно это «может», наверняка серое, «окраинное, пошлое», увиденное однажды, застынет и отравит его своей безнадёжностью.

Однажды осенью

Краткое содержание произведения «Река оккервиль» на этом не заканчивается. Однажды осенью, покупая еще одну редкую пластинку с чарующими романсами Веры Васильевны у спекулянта-«крокодила», Симеонов узнаёт, что певица жива и здорова, несмотря на преклонные года, и живёт где-то в Ленинграде, правда, в бедности. Яркость её таланта, как это часто случается, быстро потускнела и вскоре погасла, а вместе с ней улетели в небытие бриллианты, муж, сын, квартира и два любовника. После этого душераздирающего рассказа два демона затеяли в голове Симеонова нешуточный спор. Один предпочитал оставить старуху в покое, запереть дверь, изредко приоткрывая её для Тамары, и продолжать жить «без лишних затрат»: любовь в меру, томление в меру, работа в меру. Другой же, наоборот, требовал немедленно разыскать бедную старушку и осчастливить её своей любовью, вниманием, заботой, но не бесплатно - взамен он наконец взглянет в её полные слёз глаза и увидит в них только лишь безмерную радость и долгожданную любовь.

Долгожданная встреча

Сказано - сделано. Уличная адресная будка подсказала искомый адрес, правда, буднично и даже как-то оскорбительно - всего за пять копеек. Рынок помог с цветами - мелкие, обернутые в целлофан. Булочная предложила тортик фруктовый, приличный, хотя и с отпечатком большого пальца на желейной поверхности: ну ничего, старушка видит плохо и наверняка, не заметит… Он позвонил. Дверь распахнулась. Шум, пение, хохот, стол, заваленный салатами, огурцами, рыбой, бутылками, пятнадцать хохочущих и белая, огромная, нарумяненная Вера Васильевна, рассказывающая анекдот. У неё сегодня день рождения. Симеонова бесцеремонно втиснули за стол, отобрали цветы, торт и заставили выпить за здоровье именинницы. Он ел, пил, машинально улыбался: его жизнь была раздавлена, его «волшебную диву» украли, вернее, она сама с удовольствием дала себя украсть. На кого она его, прекрасного, грустного, пусть и лысоватого, но принца, променяла? На пятнадцать смертных.

Жизнь продолжается

Оказывается, первого числа каждого месяца поклонники-любители Веры Васильевны собираются у неё в коммуналке, слушают старые пластинки и помогают, чем могут. Спросили, есть ли у Симеонова собственная ванна, и если да, то привезут к нему «волшебную диву» купаться, ведь здесь общая, а она страсть как мыться любит. А Симеонов сидел и думал: Вера Васильевна умерла, надо возвращаться домой, жениться на Тамаре и есть каждый день горячее.

На следующий день вечером к Симеонову домой привезли Веру Васильевну - купаться. После долгих омовений вышла она вся красная, распаренная, босая в халате, а Симеонов, улыбающийся и заторможенный, пошёл ополаскивать ванну, смывать серые катышки и вытаскивать из сливного отверстия забившиеся седые волосы…

Заключение

Прочли краткое содержание «Река оккервиль» (Толстая Т.)? Хорошо. А теперь советуем открыть первую страницу рассказа и начать читать собственно сам текст. Про темный, холодный город, про холостяцкий пир на расстеленной газетке, про ветчинные обрезки, про драгоценные свидания с Верой Васильевной, которые так нагло и бесцеремонно стремилась разрушить Тамара…. Автор не жалеет красок, делает смачные мазки, порой даже чересчур, прорисовывая каждую деталь, улавливая мельчайшие подробности, полновесно и выпукло. Не восхититься невозможно!

В произведении Татьяны Толстой "Река Оккервиль" повествуется о стареющем, лысоватом холостяке Симеонове, живущем в Петербурге. Его жизнь скучна и однообразна. Он живет в маленькой квартире, где иногда занимается переводами книг.

Каждый день он упоенно слушал пластинки Веры Васильевны о любви и принимал ее ласковые слова на свой счет. В принципе, так оно и было. Чувства Симеонова к ней были взаимны. Отношения с данной дамой его устраивали, с ними ничто не шло в сравнение.

Как-то осенним днем, холостяк приобретал очередную пластинку Веры, и узнал от продавца, что она уже в стара и живет где-то в Ленинграде, но уже в бедности. Ее популярность быстро угасла, а вместе с ней исчезли деньги, ее супруг, драгоценности и прочие блага жизни. В этот момент Симеонова терзали сомнения по поводу того, как жить дальше. С одной стороны, ему хотелось спокойствия, он никого не намеревался пускать в свой устоявшийся быт, разве что Тамару. Но, с другой стороны, он мечтал найти старуху, и показать ей, как он ее любит, а в результате получить в замен безграничную благодарность и любовь.

Все же герой раздобыл адрес предмета своего воздыхания, и, вооружившись цветами и тортиком, отправился на встречу. Позвонив в дверь и войдя в квартиру, Симеонов был ошарашен увиденным. Вера Васильевна была хорошо накрашена и сидела за столом в окружении толпы, она отмечала свой день рождения. Оказалось, что каждый месяц ее посещали поклонники и помогали, чем могли. У Симеонова поинтересовались, есть ли у него ванна. Получив положительный ответ, толпа радостно предложила привозить Веру к нему купаться. Его мир был разрушен, холостяк окончательно решил вернуться домой и жениться на Тамаре. Вера Васильевна для него в этот день умерла.

Следующим же вечером ее привезли мыться к подавленному холостяку. После банных процедур она вышла к нему в халате, распаренная и довольная. А он отправился смывать катышки и доставать из сливного отверстия ее седые волосы.

Картинка или рисунок Толстая - Река Оккервиль

Другие пересказы для читательского дневника

  • Краткое содержание Захар Беркут Франко

    События происходят в карпатском селе Тухля, жители которого живут свободно ни от кого не зависят. Над ними нет власти, и народ живет дружно. В это село приезжает боярин Тугар Волк

  • Краткое содержание Бунин Антоновские яблоки
  • Краткое содержание На садовой большое движение Драгунский

    В рассказе повествуется про мальчика по имени Ваня. У Вани был старый велосипед. Ранее велосипед принадлежал его отцу. Отец отдал его в сломанном виде и сказал, что когда – то купил, велик на барахолке.

  • Саша Черный Кавказский пленник краткое содержание

    В саду было весело. Весна была в разгаре: цвели черемуха и пионы, воробьи прыгали по деревьям, скворцы грелись на солнце, по усадьбам бегали черная такса и дворняга Тузик. У берегов Елагина тянулась обсаженная черёмухой коса, посередине которой

  • Белов

Книга рассказов Татьяны Толстой «Река Оккервиль» вышла в 1999 году в издательстве «Подкова» и сразу же имела большой читательский успех.
Писательница решает непростую художественную задачу - зафиксировать сам момент того или иного человеческого ощущения, впечатления, переживания, взглянуть на повседневную жизнь с точки зрения вечности. Для этого она обращается к сказочной и мифо-поэтической традициям.
Развернутые метафоры Т. Толстой превращают обыденную жизнь в сказку, уводят от проблем повседневности и тем самым позволяют читателю дать простор своей фантазии, предаться ностальгическим воспоминаниям и философским размышлениям.
Однако сказка разрушается при столкновении с грубой реальностью, как это происходит, например, в рассказе «Свидание с птицей». Загадочная волшебница Тамила оборачивается для мальчика Пети опустившейся девушкой с самыми прозаическими проблемами. «Таинственный, грустный, волшебный мир» становится для него «мертвым и пустым, пропитанным серой, глухой, сочащейся тоской».
Конфликтом рассказов Толстой часто является столкновение героев с самими собой, с собственным существованием в его проблемах и противоречиях. «Мир конечен, мир искривлен, мир замкнут, и замкнут он на Василии Михайловиче» («Круг»). «Время течет и колышет на спине лодку милой Шуры, и плещет морщинами в ее неповторимое лицо» («Ми-. лая Шура»). «... Запертые в его груди, ворочались сады, моря, города, хозяином их был Игнатьев...» («Чистый лист»).
Привлекает внимание особый интерес автора к образам детей и стариков, поскольку и те, и другие не ощущают времени, живут в своем особом замкнутом мире. При этом душа ребенка ближе к сказке, душа старика - к вечности.
Т. Толстая создает самые разнообразные метафоры детства и старости. Например, в рассказе «Самая любимая» детство изображается как пятое время года: «...на дворе стояло детство». В рассказе «На золотом крыльце сидели...» оно определяется как начало отсчета времени: «Вначале был сад.

Детство - золотая пора, когда кажется, что «жизнь вечна. Умирают только птицы».
Старость изображается автором как конец отсчета времени, утрата представления о последовательности событий и изменяемости форм жизни. Так, время в доме Александры Эрнестовны из рассказа «Милая Шура» «сбилось с пути, завязло на полдороге где-то под Курском, споткнулось над соловьиными речками, заблудилось, слепое, на подсолнуховых равнинах».
В рассказах Т. Толстой вообще много персонажей, у которых нет будущего, потому что они живут во власти прошлого - своих детских впечатлений, наивных мечтаний, давних страхов. Таковы, например, Римма («Огонь и пыль»), Наташа («Вышел месяц из тумана»), Петере из одноименного рассказа.
Однако есть и такие герои, которые живут вечно - в своей любви к людям и их памяти (Соня из одноименного рассказа, Женечка из рассказа «Самая любимая»); в своем творчестве (Гриша из «Поэта и музы», художник из «Охоты на мамонта»); в мире своих ярких фантазий (Филин из рассказа «Факир»). Все это люди, которые умеют передать другим свою жизненную энергию в самых разных ее проявлениях - через самопожертвование, искусство, умение красиво жить.
Однако практически все образы у Т. Толстой парадоксальным образом раздваиваются, жизненные ситуации изображаются как неоднозначные. Например, сложно прийти к однозначному выводу о том, кем на самом деле является Филин из рассказа «Факир». Это «гигант», «всесильный господин» мира грез или раб своих фантазий, «жалкий карлик, клоун в халате падишаха»?
Другой пример подобного раздвоения образа встречаем в рассказе «Милая Шура». Здесь светлые впечатления рассказчицы от общения с Анной Эр-нестовной резко контрастируют с уничижительными описаниями старухи: «Чулки спущены, ноги - подворотней, черный костюмчик засален и протерт».
В рассказе «Соня» также создается неоднозначный образ наивной «дуры», над которым явно иронизирует автор.
Таким образом проявляется связь прозы Т. Толстой с традициями литературы постмодернизма, в которой происходят постоянное раздвоение образов и смена тональности повествования: с сострадания - на злую иронию, с понимания - на насмешку.
Многие герои ее рассказов - неудачники, одиночки, страдальцы. Перед нами возникает своеобразная галерея несостоявшихся «принцев» и обманутых «золушек», у которых не сложилась «сказка жизни». И самая большая трагедия для человека возникает в случае, когда его «исключают из игры», как это происходит с одним из самых известных персонажей Толстой - Петерсом, с которым «никто играть не хотел».
Однако всегда ли герои находят сочувствие автора?
Т. Толстая скорее не сострадает человеку, а сожалеет о скоротечности жизни, тщете человеческих усилий. Вероятно, поэтому она иронизирует над Василием Михайловичем из рассказа «Круг», который в поисках личного счастья по номеркам на сдаваемом в прачечную белье «попросту нашарил впотьмах и ухватил обычное очередное колесо судьбы».
Писательница смеется также над Игнатьевым - «властелином своего мира, пораженным тоской», который хочет начать жизнь с «чистого листа» («Чистый лист»). Она издевается и над погоней Зои за семейным счастьем, в которой все средства хороши («Охота на мамонта»).
Причем подобная ирония доводится автором до гротеска. Так, Игнатьев не просто хочет изменить свою жизнь. Он всерьез решается на операцию по удалению души. Зоя в своей борьбе за мужа доходит до того, что накидывает петлю на шею своего избранника.
В связи с этим в творчестве Толстой возникает символический образ «коридора жизни»: от коридора коммунальной квартиры до образа жизненного пути.

Этот образ возникает и в рассказе «Милая Шура»: «длинен путь назад по темному коридору с двумя чайниками в руках».
К концу жизни «смыкается световой коридор» («Пламень небесный»). Он сужается до «тесного пенала, именуемого мирозданием», «холодного туннеля с заиндевелыми стенками» («Круг»), где каждый поступок человека жестко определен и заранее вписан в «книгу вечности». В этом замкнутом пространстве «человек бьется, просыпаясь, в однозначных тисках своего сегодня» («Вышел месяц из тумана»). Это время, когда «жизнь ушла, и голос будущего поет для других» («Огонь и пыль»).
Однако и такие персонажи, как ангелоподобный Серафим из одноименного рассказа, который ненавидел людей, «старался не смотреть на свиные рыла, верблюжьи хари, бегемотовы щеки», не встречают понимания у автора. В конце рассказа он превращается в безобразного Змея Горыныча.
Вероятно, наиболее точно авторская позиция сформулирована в словах Филина - героя рассказа «Факир»: «Вздохнем о мимолетности бытия и возблагодарим создателя за то, что дал нам вкусить то-го-сего на пиру жизни».
Эта идея во многом объясняет пристальное внимание писательницы к миру вещей и его детальное изображение в своем творчестве. Поэтому еще одна проблема рассказов Т. Толстой - взаимоотношения человека и вещи, внутреннего мира личности и внешнего мира предметов. Не случайно в ее произведениях часто появляются подробные описания интерьеров: например, квартира Филина («Факир»), комната Александры Эрнестовны («Милая Шура»), вещи Женечки («Самая любимая»), дача Тамилы («Свидание с птицей»).
В отличие от Л. Петрушевской, которая изображает чаще всего отталкивающие предметы, обнажающие «животность» человеческой натуры, Т. Толстая высказывает идею ценности вещи. В ее рассказах возникают особые предметы, «просочившиеся сквозь годы», не попавшие «в мясорубку времени».

В тот день», «зашифрованный пропуск туда, на тот берег».
Таковы эмалевый голубок Сони, «ведь голубков огонь не берет» («Соня»); старые фотографии из ридикюля Марьиванны («Любишь - не любишь»); неиспользованный билет на поезд к любимому человеку («Милая Шура»); обгорелая шапка Сергея («Спи спокойно, сынок») и т. п.
Своеобразие художественных приемов Т. Толстой определяется проблематикой ее творчества. Так, тема воспоминаний, власти прошлого над настоящим определяет фотографический принцип изображения: писательница стремится зафиксировать мимолетное впечатление, краткий момент жизни. Это напрямую заявлено в рассказе «Соня»: «...вдруг раскроется, словно в воздухе, светлой живой фотографией солнечная комната.

Река Оккервиль

Когда знак зодиака менялся на Скорпиона, становилось совсем уж ветрено, темно и дождливо. Мокрый, струящийся, бьющий ветром в стекла город за беззащитным, незанавешенным, холостяцким окном, за припрятанными в межоконном холоду плавлеными сырками казался тогда злым петровским умыслом, местью огромного, пучеглазого, с разинутой пастью, зубастого царя-плотника, все догоняющего в ночных кошмарах, с корабельным топориком в занесенной длани, своих слабых, перепуганных подданных. Реки, добежав до вздутого, устрашающего моря, бросались вспять, шипящим напором отщелкивали чугунные люки и быстро поднимали водяные спины в музейных подвалах, облизывая хрупкие, разваливающиеся сырым песком коллекции, шаманские маски из петушиных перьев, кривые заморские мечи, шитые бисером халаты, жилистые ноги злых, разбуженных среди ночи сотрудников. В такие-то дни, когда из дождя, мрака, прогибающего стекла ветра вырисовывался белый творожистый лик одиночества, Симеонов, чувствуя себя особенно носатым, лысеющим, особенно ощущая свои нестарые года вокруг лица и дешевые носки далеко внизу, на границе существования, ставил чайник, стирал рукавом пыль со стола, расчищал от книг, высунувших белые языки закладок, пространство, устанавливал граммофон, подбирая нужную по толщине книгу, чтобы подсунуть под хромой его уголок, и заранее, авансом блаженствуя, извлекал из рваного, пятнами желтизны пошедшего конверта Веру Васильевну – старый, тяжелый, антрацитом отливающий круг, не расщепленный гладкими концентрическими окружностями – с каждой стороны по одному романсу.

– Нет, не тебя! так пылко! я! люблю! – подскакивая, потрескивая и шипя, быстро вертелась под иглой Вера Васильевна; шипение, треск и кружение завивались черной воронкой, расширялись граммофонной трубой, и, торжествуя победу над Симеоновым, несся из фестончатой орхидеи божественный, темный, низкий, сначала кружевной и пыльный, потом набухающий подводным напором, восстающий из глубин, преображающийся, огнями на воде колыхающийся, – пщ-пщ-пщ, пщ-пщ-пщ, – парусом надувающийся голос – все громче, – обрывающий канаты, неудержимо несущийся, пщ-пщ-пщ, каравеллой по брызжущей огнями ночной воде – все сильней, – расправляющий крылья, набирающий скорость, плавно отрывающийся от отставшей толщи породившего его потока, от маленького, оставшегося на берегу Симеонова, задравшего лысеющую, босую голову к гигантски выросшему, сияющему, затмевающему полнеба, исходящему в победоносном кличе голосу, – нет, не его так пылко любила Вера Васильевна, а все-таки, в сущности, только его одного, и это у них было взаимно. Х-щ-щ-щ-щ-щ-щ-щ.

Симеонов бережно снимал замолкшую Веру Васильевну, покачивал диск, обхватив его распрямленными, уважительными ладонями; рассматривал старинную наклейку: э-эх, где вы теперь, Вера Васильевна? Где теперь ваши белые косточки? И, перевернув ее на спину, устанавливал иглу, прищуриваясь на черносливовые отблески колыхающегося толстого диска, и снова слушал, томясь, об отцветших давно, щщщ, хризантемах в саду, щщщ, где они с нею встретились, и вновь, нарастая подводным потоком, сбрасывая пыль, кружева и годы, потрескивала Вера Васильевна и представала томной наядой – неспортивной, слегка полной наядой начала века – о сладкая груша, гитара, покатая шампанская бутыль!

А тут и чайник закипал, и Симеонов, выудив из межоконья плавленый сыр или ветчинные обрезки, ставил пластинку с начала и пировал по-холостяцки, на расстеленной газете, наслаждался, радуясь, что Тамара сегодня его не настигнет, не потревожит драгоценного свидания с Верой Васильевной. Хорошо ему было в его одиночестве, в маленькой квартирке, с Верой Васильевной наедине, и дверь крепко заперта от Тамары, и чай крепкий и сладкий, и почти уже закончен перевод ненужной книги с редкого языка – будут деньги, и Симеонов купит у одного крокодила за большую цену редкую пластинку, где Вера Васильевна тоскует, что не для нее придет весна, – романс мужской, романс одиночества, и бесплотная Вера Васильевна будет петь его, сливаясь с Симеоновым в один тоскующий, надрывный голос. О блаженное одиночество! Одиночество ест со сковородки, выуживает холодную котлету из помутневшей литровой банки, заваривает чай в кружке – ну и что? Покой и воля! Семья же бренчит посудным шкафом, расставляет западнями чашки да блюдца, ловит душу ножом и вилкой, – ухватывает под ребра с двух сторон, – душит ее колпаком для чайника, набрасывает скатерть на голову, но вольная одинокая душа выскальзывает из-под льняной бахромы, проходит ужом сквозь салфеточное кольцо и – хоп! лови-ка! – она уже там, в темном, огнями наполненном магическом кругу, очерченном голосом Веры Васильевны, она выбегает за Верой Васильевной, вслед за ее юбками и веером, из светлого танцующего зала на ночной летний балкон, на просторный полукруг над благоухающим хризантемами садом, впрочем, их запах, белый, сухой и горький, – это осенний запах, он уже заранее предвещает осень, разлуку, забвение, но любовь все живет в моем сердце больном, – это больной запах, запах прели и грусти, где-то вы теперь, Вера Васильевна, может быть, в Париже или Шанхае, и какой дождь – голубой парижский или желтый китайский – моросит над вашей могилой, и чья земля студит ваши белые кости? Нет, не тебя так пылко я люблю! (Рассказывайте! Конечно же, меня, Вера Васильевна!)

Мимо симеоновского окна проходили трамваи, когда-то покрикивавшие звонками, покачивавшие висящими петлями, похожими на стремена, – Симеонову все казалось, что там, в потолках, спрятаны кони, словно портреты трамвайных прадедов, вынесенные на чердак; потом звонки умолкли, слышался только перестук, лязг и скрежет на повороте, наконец краснобокие твердые вагоны с деревянными лавками поумирали, и стали ходить вагоны округлые, бесшумные, шипящие на остановках, можно было сесть, плюхнуться на охнувшее, испускающее под тобой дух мягкое кресло и покатить в голубую даль, до конечной остановки, манившей названием: «Река Оккервиль». Но Симеонов туда никогда не ездил. Край света, и нечего там ему было делать, но не в том даже дело: не видя, не зная дальней этой, почти не ленинградской уже речки, можно было вообразить себе все, что угодно: мутный зеленоватый поток, например, с медленным, мутно плывущим в нем зеленым солнцем, серебристые ивы, тихо свесившие ветви с курчавого бережка, красные кирпичные двухэтажные домики с черепичными крышами, деревянные горбатые мостики – тихий, замедленный, как во сне, мир; а ведь на самом деле там наверняка же склады, заборы, какая-нибудь гадкая фабричонка выплевывает перламутрово-ядовитые отходы, свалка дымится вонючим тлеющим дымом, или что-нибудь еще, безнадежное, окраинное, пошлое. Нет, не надо разочаровываться, ездить на речку Оккервиль, лучше мысленно обсадить ее берега длинноволосыми ивами, расставить крутоверхие домики, пустить неторопливых жителей, может быть, в немецких колпаках, в полосатых чулках, с длинными фарфоровыми трубками в зубах... А лучше замостить брусчаткой оккервильские набережные, реку наполнить чистой серой водой, навести мосты с башенками и цепями, выровнять плавным лекалом гранитные парапеты, поставить вдоль набережной высокие серые дома с чугунными решетками подворотен – пусть верх ворот будет как рыбья чешуя, а с кованых балконов выглядывают настурции, поселить там молодую Веру Васильевну, и пусть идет она, натягивая длинную перчатку, по брусчатой мостовой, узко ставя ноги, узко переступая черными тупоносыми туфлями с круглыми, как яблоко, каблуками, в маленькой круглой шляпке с вуалькой, сквозь притихшую морось петербургского утра, и туман по такому случаю подать голубой.

Подать голубой туман! Туман подан, Вера Васильевна проходит, постукивая круглыми каблуками, весь специально приготовленный, удерживаемый симеоновским воображением мощеный отрезок, вот и граница декорации, у режиссера кончились средства, он обессилен, и, усталый, он распускает актеров, перечеркивает балконы с настурциями, отдает желающим решетку с узором как рыбья чешуя, сощелкивает в воду гранитные парапеты, рассовывает по карманам мосты с башенками, – карманы распирает, висят цепочки, как от дедовских часов, и только река Оккервиль, судорожно сужаясь и расширяясь, течет и никак не может выбрать себе устойчивого облика.

Симеонов ел плавленые сырки, переводил нудные книги, вечерами иногда приводил женщин, а наутро, разочарованный, выпроваживал их – нет, не тебя! – запирался от Тамары, все подступавшей с постирушками, жареной картошкой, цветастыми занавесочками на окна, все время тщательно забывавшей у Симеонова важные вещи, то шпильки, то носовой платок, – к ночи они становились ей срочно нужны, и она приезжала за ними через весь город, – Симеонов тушил свет и не дыша стоял, прижавшись к притолоке в прихожей, пока она ломилась, и очень часто сдавался, и тогда ел на ужин горячее и пил из синей с золотом чашки крепкий чай с домашним напудренным хворостом, а Тамаре ехать назад было, конечно, поздно, последний трамвай ушел, и до туманной речки Оккервиль ему уж тем более было не доехать, и Тамара взбивала подушки, пока Вера Васильевна, повернувшись спиной, не слушая оправданий Симеонова, уходила по набережной в ночь, покачиваясь на круглых, как яблоко, каблуках.

Осень сгущалась, когда он покупал у очередного крокодила тяжелый, сколотый с одного краешка диск, – поторговались, споря об изъяне, цена была очень уж высока, а почему? – потому что забыта напрочь Вера Васильевна, ни по радио не прозвучит, ни в викторинах не промелькнет короткая, нежная ее фамилия, и теперь только изысканные чудаки, снобы, любители, эстеты, которым охота выбрасывать деньги на бесплотное, гоняются за ее пластинками, ловят, нанизывают на штыри граммофонных вертушек, переписывают на магнитофоны ее низкий, темный, сияющий, как красное дорогое вино, голос. А ведь старуха еще жива, сказал крокодил, живет где-то в Ленинграде, в бедности, говорят, и безобразии, и недолго же сияла она и в свое-то время, потеряла бриллианты, мужа, квартиру, сына, двух любовников и, наконец, голос – в таком вот именно порядке, и успела с этими своими потерями уложиться до тридцатилетнего возраста, с тех пор и не поет, однако живехонька. Вот как, думал, отяжелев сердцем, Симеонов, и по пути домой, через мосты и сады, через трамвайные пути, все думал: вот как... И, заперев дверь, заварив чаю, поставил на вертушку купленное выщербленное сокровище и, глядя в окно на стягивающиеся на закатной стороне тяжелые цветные тучи, выстроил, как обычно, кусок гранитной набережной, перекинул мост, – и башенки нынче отяжелели, и цепи были неподъемно чугунны, и ветер рябил и морщил, волновал широкую, серую гладь реки Оккервиль, и Вера Васильевна, спотыкаясь больше положенного на своих неудобных, придуманных Симеоновым, каблуках, заламывала руки и склоняла маленькую гладко причесанную головку к покатому плечику, – тихо, так тихо светит луна, а дума тобой роковая полна, – луна не поддавалась, мылом выскальзывала из рук, неслась сквозь рваные оккервильские тучи, – на этом Оккервиле всегда что-то тревожное с небом, – как беспокойно мечутся прозрачные, прирученные тени нашего воображения, когда сопение и запахи живой жизни проникают в их прохладный, туманный мир!

Глядя на закатные реки, откуда брала начало и река Оккервиль, уже зацветавшая ядовитой зеленью, уже отравленная живым старушечьим дыханием, Симеонов слушал спорящие голоса двух боровшихся демонов: один настаивал выбросить старуху из головы, запереть покрепче двери, изредка приоткрывая их для Тамары, жить, как и раньше жил, в меру любя, в меру томясь, внимая в минуты одиночества чистому звуку серебряной трубы, поющему над неведомой туманной рекой, другой же демон – безумный юноша с помраченным от перевода дурных книг сознанием – требовал идти, бежать, разыскать Веру Васильевну – подслеповатую, бедную, исхудавшую, сиплую, сухоногую старуху, разыскать, склониться к ее почти оглохшему уху и крикнуть ей через годы и невзгоды, что она – одна-единственная, что ее, только ее так пылко любил он всегда, что любовь все живет в его сердце больном, что она, дивная пери, поднимаясь голосом из подводных глубин, наполняя паруса, стремительно проносясь по ночным огнистым водам, взмывая ввысь, затмевая полнеба, разрушила и подняла его – Симеонова, верного рыцаря, – и, раздавленные ее серебряным голосом, мелким горохом посыпались в разные стороны трамваи, книги, плавленые сырки, мокрые мостовые, птичьи крики Тамары, чашки, безымянные женщины, уходящие года, вся бренность мира. И старуха, обомлев, взглянет на него полными слез глазами: как? вы знаете меня? не может быть! боже мой! неужели это кому-нибудь еще нужно! и могла ли я думать! – и, растерявшись, не будет знать, куда и посадить Симеонова, а он, бережно поддерживая ее сухой локоть и целуя уже не белую, всю в старческих пятнах руку, проводит ее к креслу, вглядываясь в ее увядшее, старинной лепки лицо. И, с нежностью и жалостью глядя на пробор в ее слабых белых волосах, будет думать: о, как мы разминулись в этом мире! Как безумно пролегло между нами время! («Фу, не надо», – кривился внутренний демон, но Симеонов склонялся к тому, что надо.)

Он буднично, оскорбительно просто – за пятак – добыл адрес Веры Васильевны в уличной адресной будке; сердце стукнуло было: не Оккервиль? конечно, нет. И не набережная. Он купил хризантем на рынке – мелких, желтых, обернутых в целлофан. Отцвели уж давно. И в булочной выбрал тортик. Продавщица, сняв картонную крышку, показала выбранное на отведенной руке: годится? – но Симеонов не осознал, что берет, отпрянул, потому что за окном булочной мелькнула – или показалось? – Тамара, шедшая брать его на квартире, тепленького. Потом уж в трамвае развязал покупку, поинтересовался. Ну, ничего. Фруктовый. Прилично. Под стеклянистой желейной гладью по углам спали одинокие фрукты: там яблочный ломтик, там – угол подороже – ломтик персика, здесь застыла в вечной мерзлоте половинка сливы, и тут – угол шаловливый, дамский, с тремя вишенками. Бока присыпаны мелкой кондитерской перхотью. Трамвай тряхнуло, тортик дрогнул, и Симеонов увидел на отливавшей водным зеркалом желейной поверхности явственный отпечаток большого пальца – нерадивого ли повара, неуклюжей ли продавщицы. Ничего, старуха плохо видит. И я сразу нарежу. («Вернись, – печально качал головой демон-хранитель, – беги, спасайся».) Симеонов завязал опять, как сумел, стал смотреть на закат. Узким ручьем шумел (шумела? шумело?) Оккервиль, бился в гранитные берега, берега крошились, как песчаные, оползали в воду. У дома Веры Васильевны он постоял, перекладывая подарки из руки в руку. Ворота, в которые предстояло ему войти, были украшены поверху рыбьей узорной чешуей. За ними страшный двор. Кошка шмыгнула. Да, так он и думал. Великая забытая артистка должна жить вот именно в таком дворе. Черный ход, помойные ведра, узкие чугунные перильца, нечистота. Сердце билось. Отцвели уж давно. В моем сердце больном.

Он позвонил. («Дурак», – плюнул внутренний демон и оставил Симеонова.) Дверь распахнулась под напором шума, пения и хохота, хлынувшего из недр жилья, и сразу же мелькнула Вера Васильевна, белая, огромная, нарумяненная, черно– и густобровая, мелькнула там, за накрытым столом, в освещенном проеме, над грудой остро, до дверей пахнущих закусок, над огромным шоколадным тортом, увенчанным шоколадным зайцем, громко хохочущая, раскатисто смеющаяся, мелькнула – и была отобрана судьбой навсегда. И надо было поворачиваться и уходить. Пятнадцать человек за столом хохотали, глядя ей в рот: у Веры Васильевны был день рождения, Вера Васильевна рассказывала, задыхаясь от смеха, анекдот. Она начала его рассказывать, еще когда Симеонов поднимался по лестнице, она изменяла ему с этими пятнадцатью, еще когда он маялся и мялся у ворот, перекладывая дефектный торт из руки в руку, еще когда он ехал в трамвае, еще когда запирался в квартире и расчищал на пыльном столе пространство для ее серебряного голоса, еще когда впервые с любопытством достал из пожелтевшего рваного конверта тяжелый, черный, отливающий лунной дорожкой диск, еще когда никакого Симеонова не было на свете, лишь ветер шевелил траву и в мире стояла тишина. Она не ждала его, худая, у стрельчатого окна, вглядываясь вдаль, в стеклянные струи реки Оккервиль, она хохотала низким голосом над громоздящимся посудой столом, над салатами, огурцами, рыбой и бутылками, и лихо же пила, чаровница, и лихо же поворачивалась туда-сюда тучным телом. Она предала его. Или это он предал Веру Васильевну? Теперь поздно было разбираться.

– Еще один! – со смехом крикнул кто-то, по фамилии, как выяснилось тут же, Поцелуев. – Штрафную! – И торт с отпечатком, и цветы отобрали у Симеонова, и втиснули его за стол, заставив выпить за здоровье Веры Васильевны, здоровье, которого, как он убеждался с неприязнью, ей просто некуда было девать. Симеонов сидел, машинально улыбался, кивал головой, цеплял вилкой соленый помидор, смотрел, как и все, на Веру Васильевну, выслушивал ее громкие шутки – жизнь его была раздавлена, переехана пополам; сам дурак, теперь ничего не вернешь, даже если бежать; волшебную диву умыкнули горынычи, да она сама с удовольствием дала себя умыкнуть, наплевала на обещанного судьбой прекрасного, грустного, лысоватого принца, не пожелала расслышать его шагов в шуме дождя и вое ветра за осенними стеклами, не пожелала спать, уколотая волшебным веретеном, заколдованная на сто лет, окружила себя смертными, съедобными людьми, приблизила к себе страшного этого Поцелуева – особо, интимно приближенного самим звучанием его фамилии, – и Симеонов топтал серые высокие дома на реке Оккервиль, крушил мосты с башенками и швырял цепи, засыпал мусором светлые серые воды, но река вновь пробивала себе русло, а дома упрямо вставали из развалин, и по несокрушимым мостам скакали экипажи, запряженные парой гнедых.

– Курить есть? – спросил Поцелуев. – Я бросил, так с собой не ношу. – И обчистил Симеонова на полпачки. – Вы кто? Поклонник-любитель? Это хорошо. Квартира своя? Ванна есть? Гут. А то тут общая только. Будете возить ее к себе мыться. Она мыться любит. По первым числам собираемся, записи слушаем. У вас что есть? «Темно-зеленый изумруд» есть? Жаль. Который год ищем, прямо несчастье какое-то. Ну нигде буквально. А эти ваши широко тиражировались, это неинтересно. Вы «Изумруд» ищите. У вас связей нет колбасы копченой доставать? Нет, ей вредно, это я так... себе. Вы цветов помельче принести не могли, что ли? Я вот розы принес, вот с мой кулак буквально. – Поцелуев близко показал волосатый кулак. – Вы не журналист, нет? Передачку бы про нее по радио, все просится Верунчик-то наш. У, морда. Голосина до сих пор как у дьякона. Дайте ваш адрес запишу. – И, придавив Симеонова большой рукой к стулу, – сидите, сидите, не провожайте, – Поцелуев выбрался и ушел, прихватив с собой симеоновский тортик с дактилоскопической отметиной.

Чужие люди вмиг населили туманные оккервильские берега, тащили свой пахнущий давнишним жильем скарб – кастрюльки и матрасы, ведра и рыжих котов, на гранитной набережной было не протиснуться, тут и пели уже свое, выметали мусор на уложенную Симеоновым брусчатку, рожали, размножались, ходили друг к другу в гости, толстая чернобровая старуха толкнула, уронила бледную тень с покатыми плечами, наступила, раздавив, на шляпку с вуалькой, хрустнуло под ногами, покатились в разные стороны круглые старинные каблуки, Вера Васильевна крикнула через стол: «Грибков передайте!», – и Симеонов передал, и она поела грибков.

Он смотрел, как шевелится ее большой нос и усы под носом, как переводит она с лица на лицо большие, черные, схваченные старческой мутью глаза, тут кто-то включил магнитофон, и поплыл ее серебряный голос, набирая силу, – ничего, ничего, – думал Симеонов. Сейчас доберусь до дому, ничего. Вера Васильевна умерла, давным-давно умерла, убита, расчленена и съедена этой старухой, и косточки уже обсосаны, я справил бы поминки, но Поцелуев унес мой торт, ничего, вот хризантемы на могилу, сухие, больные, мертвые цветы, очень к месту, я почтил память покойной, можно встать и уйти.

У дверей симеоновской квартиры маялась Тамара – родная! – она подхватила его, внесла, умыла, раздела и накормила горячим. Он пообещал Тамаре жениться, но под утро, во сне, пришла Вера Васильевна, плюнула ему в лицо, обозвала и ушла по сырой набережной в ночь, покачиваясь на выдуманных черных каблуках. А с утра в дверь трезвонил и стучал Поцелуев, пришедший осматривать ванную, готовить на вечер. И вечером он привез Веру Васильевну к Симеонову помыться, курил си-меоновские папиросы, налегал на бутерброды, говорил: «Да-а-а... Верунчик – это сила! Сколько мужиков в свое время ухойдакала – это ж боже мой!» А Симеонов против воли прислушивался, как кряхтит и колышется в тесном ванном корыте грузное тело Веры Васильевны, как с хлюпом и чмоканьем отстает ее нежный, тучный, налитой бок от стенки влажной ванны, как с всасывающим звуком уходит в сток вода, как шлепают по полу босые ноги, и как наконец, откинув крючок, выходит в халате красная, распаренная Вера Васильевна: «Фу-ух. Хорошо». Поцелуев торопился с чаем, а Симеонов, заторможенный, улыбающийся, шел ополаскивать после Веры Васильевны, смывать гибким душем серые окатыши с подсохших стенок ванны, выколупывать седые волосы из сливного отверстия. Поцелуев заводил граммофон, слышен был дивный, нарастающий, грозовой голос, восстающий из глубин, расправляющий крылья, взмывающий над миром, над распаренным телом Верунчика, пьющего чай с блюдечка, над согнувшимся в своем пожизненном послушании Симеоновым, над теплой, кухонной Тамарой, над всем, чему нельзя помочь, над подступающим закатом, над собирающимся дождем, над ветром, над безымянными реками, текущими вспять, выходящими из берегов, бушующими и затопляющими город, как умеют делать только реки.

Саркизов-серазини иван михайлович «спортивный массаж И м саркизов серазини лечебная физическая культура